«Нет преступника, а есть больной…»

«Нет преступника, а есть больной…»

Александр Нежный

Источник: Нежный А. Nimbus. Повесть о докторе Гаазе. М.: Рудомино, 2013, с. 89-97.

Они ушли — явился изможденный, хотя и не старый годами мужик Семен Авдеев, с жалобой, что грудь заложило, ломит и не продохнуть. Федор Петрович определил у него воспаление в бронхах, дал микстуру, велел много пить теплого молока с медом и несколько дней пролежать, тепло-претепло укутавшись. Поразмыслив, он прибавил еще и каломель — облегчит и поможет организму справиться с болезнью.

Вслед за тем он снова совершил маленькое путешествие к комоду, завершившееся извлечением из шкатулки пяти рублей и незамедлительным их вручением. Вместе с ними после вопроса «Грамотен ли?» и утвердительного ответа вручена была сочиненная Гаазом книжечка под названием «Азбука христианского благонравия».

— Ты ведь, голубчик, произносишь какие-нибудь бранные слова? Кто-то тебя рассердит, а у тебя внутри все так закипит, закипит! И ты о нем неприлично выразишься. Ведь так?

Семен Авдеев взглянул на него с изумлением, как на человека, до сего бывшем в здравом уме, но вдруг сморозившем несусветную чушь.

— А как же?! Барин! Он, значит, меня и туды и сюды, а мне, значит, молчком да тишком, што ли? Не-ет…

— А Бог?! — С выступившими на глазах слезами Федор Петрович схватил Семена за руку. — Бог — Он все слышит! Всякое твое бранное слово слышит. А кого ты бранишь? Человека. А кто есть человек? Образ Бога и Его подобие. Кого ж ты бранишь, рассуди, голубчик?! — дрожащим голосом воскликнул Гааз. — Подумай еще, что ты болен. Я очень верю, ты поправишься и будешь здоров, и я тебе в том помогу. Ну а вдруг, — даже прошептал последнее слово Федор Петрович. — Бог тебя призовет, а с чем ты уйдешь? С дурным словом на устах? С осуждением ближнего? С нехорошим чувством в сердце? Голубчик! Пока не поздно! Ты почитай, почитай эту книжечку… О, я понимаю, трудно тебе живется… У тебя семейство? Детки?

— Живых четверо, а младшенький, пятый, нонешней зимой… — Семен Авдеев сглотнул, и на тощей смуглой его шее вверх-вниз дернулся острый кадык, — …помер он, Митенька. И баба моя как его схоронили… — Темными тусклыми глазами с красными прожилками на белках он посмотрел на Гааза. — Будто в воду ее опустили. До сей поры сама не своя.

— Ах, горе! — с волнением отозвался Федор Петрович и сокрушенно покачал головой. — Но ты все-таки помни — и тебе станет легче, обязательно! — что мы в нашей жизни всего лишь путешествуем, идем, бредем к другой жизни, блаженной, где все встретимся, все обнимемся, все живые… Навсегда живые, — твердо прибавил он и направился в спаленку, дабы еще раз открыть шкатулку и присовокупить к пяти рублям хотя бы три, или четыре, или всего лучше еще пять.

Семен Авдеев его остановил.

— Барин! — с просветлевшим лицом твердо промолвил он. — Ничего боле не надо. Ты и без того…

Он вдруг низко поклонился и вышел, оставив Федора Петровича в безмолвии на пороге спаленки.

Еще он принял женщину с кровотечением; другую женщину, совсем молоденькую, семнадцати лет, только что родившую и страдавшую грудницей; старика с безобразно раздувшейся нижней губой, в которой почти наверное поселился рак, о чем Федор Петрович пока умолчал, велев старику прийти через десять дней; последним же Егор с большим неудовольствием впустил к нему молодого человека с ввалившимися щеками, которых давно не касалась бритва, в наглухо застегнутом старом студенческом кителе, надетом, похоже, на голое тело.

— Не знаю, — слабым голосом начал он, — как вам объяснить…

— Голубчик! — прервал его Федор Петрович. — Да вы, я полагаю, дня три не обедали!

— А завтракал мечтами, — быстро, с болезненной улыбкой пробормотал молодой человек. — Ужинал воспоминаниями.

— Сейчас, — обнадеживающе кивнул Гааз. — Сию секунду.

Он поспешил в спальню, к шкатулке, но когда вернулся с десятью рублями в руке, молодого человека в комнате не было.

Федор Петрович растерянно оглянулся. Куда же исчез этот бедный, изголодавшийся, настрадавшийся и такой стеснительный молодой человек? Он нечаянно бросил взгляд на стол, куда, закончив письмо Николаю Агапитовичу Норшину, положил свои прекрасные швейцарские серебряные с позолотой часы, отличавшиеся изумительной точностью и мелодичным боем, — одно из трех последних свидетельств его былого материального изобилия: просторного, в два этажа, дома на Кузнецком мосту, шестерки лошадей, кареты, имения в две тысячи десятин в подмосковном Тишково, суконной фабрики и прочее и прочее.

Второй осколок прежней жизни — телескоп — стоял у окна, в ожидании летней ночи и звездного неба, которое с неизменным восхищением разглядывал Федор Петрович, утешая этим занятием растревоженное впечатлениями дня сердце. И маленькое фортепиано было на своем месте с нотами латинских песнопений на пюпитре. Вчера вечером играл, подпевая: «Veni, pater pauperum, veni, dator munerum, veni, lumen cordium» (лат.: «О приди, Отец сирот, о приди, Податель благ, о приди сердечный Свет»). 

Часов не было. Пожав плечами, он подошел к столу и, склонившись, осмотрел его со всевозможной тщательностью. Гм. Вот ящичек черного дерева, вместилище драгоценных реликвий: частички мощей святого Франциска Сальского, его чернильницы и пера, коим он писал «Наставление в христианской вере», дивный труд, источник дорогих душе глубоких размышлений. Два подсвечника медных с огарками в них; чернильница, подставка для пера, само перо, запечатанное письмо, второй том лексикона Бланкарда, извлеченный из шкафа, дабы справиться, какие средства полезнее употребить для лечения грудницы; писаная вчера записка в Тюремный комитет по поводу предполагавшегося в связи с увеличением штата тюремных больниц повышения оклада ему, главному доктору, с 554 рублей в год до 1000. «Насчет прибавления жалованья служащим в больницах согласен, но не желаю сам пользоваться им. Имею честь изъясниться, что, размышляя о том, что мне остается только мало срока жизни, решился не беспокоить комитет никакими представлениями сего рода». Перечитал и кивнул: так. Часы, однако, будто провалились.

Сразу мелькнувшая и тут же изгнанная постыдная догадка возникла снова и превратилась в гнетущую уверенность. Но как нехорошо, как унизительно! Тут — он услышал — под тяжелыми сбивчивыми шагами загудела железная лестница, затем громкий топот раздался в коридоре, дверь распахнулась, и перед Федором Петровичем предстал Егор, с торжествующим видом одной рукой тащивший недавнего посетителя, а в другой державший пропавшие часы. Конвоиром выступал позади сторож больницы, Игнатий Тихонович, холостой серьезный мужчина средних лет, любитель церковного пения и вдумчивый собеседник проживавших в Москве юродивых и предсказателей.

— Вот! — сильно толкнул Егор молодого человека. — Я чуял! Вор! Часы скрал! Мы с Тихонычем… Полицию надо!

Схваченный с поличным молодой человек наверняка не устоял бы на ногах, если бы Гааз не подхватил его. Взгляду со стороны открылась бы в сию минуту картина на сюжет евангельской притчи о блудном сыне, где Федор Петрович изображал всепрощающего и любящего отца, а несчастный преступник, не по своей воле упавший ему на грудь, — непослушного, но глубоко раскаявшегося сына. Гааз усадил его на стул и махнул рукой, отправляя Игнатия Тихоновича и Егора за дверь. Они удалились под недовольное бурчание Егора, заподозрившего в своем барине намерение опять поступить не по-людски.

Федор Петрович прошелся по комнате, откинул крышку фортепиано, коснулся клавиши и, склонив голову, слушал, как тает в воздухе тихое, долгое, низкое «до-о-о…». Затем он обратился к молодому человеку.

— Как вы смогли? И зачем?! Ведь я собрался вам помочь… Назовите мне ваше имя…

Тот взглянул на Гааза пустыми глазами и равнодушно промолвил:

— Не тяните. Зовите полицию.

— Послушайте, — нетерпеливо произнес Гааз. — Меня ждут больные, затем я должен ехать в пересыльный замок. Как вас зовут?

— Раньше, — с болезненной усмешкой ответил молодой человек, — я бы сказал: имею честь… Теперь я ее утратил. Впрочем, если угодно. Шубин Александр Петрович, двадцать два года, купеческий сын. Слышал о вас в ночлежке, где обитаю последнее время… Клянусь… — голос его дрогнул, и на глазах выступили слезы. — …Если мое слово что-либо теперь значит… Я в самом деле явился к вам просить… а… а не красть! — собравшись с духом, вымолвил он, словно посреди зимы кидаясь в прорубь. — Поверьте… я никогда… никогда… Я не вор! — выкрикнул он и закрыл лицо ладонями. — У меня и в мыслях этого никогда не было, чтобы взять чужое. Какое-то наваждение, — глухо проговорил Шубин. — Затмение нашло… Я слаб, болен, у меня ни копейки за душой… Отец в Рязани, в долговой яме, мама… Мамы уже нет. Тут, в Москве, у нас родня, у них своя торговля, я думал… Ах, я совершенно не о том! Я не в оправдание себе, как я могу перед вами оправдаться! Да и перед самим собой…

Федор Петрович положил руку ему на плечо.

— Голубчик, — промолвил он с нежностью. — И святые грешат. Царь Давид — помните? — на чужую жену польстился. Грех! Но и больше того: ее законного мужа послал на верную гибель, только чтобы ею завладеть. Страшный грех! Смертью младенца сына наказал его Господь, но увидел затем разбитое раскаянием сердце и простил. И вас простит. Даже не сомневайтесь! Вы сами весьма точно выразились: помрачение. Обморок сознания. С кем не бывает? А что до меня — то кто я, чтобы вас осуждать?

Оставив часы там, где они были до прискорбного происшествия — на столе, он отправился к шкатулке, извлек из нее несколько ассигнаций, присовокупил к ранее приготовленным десяти рублям и вернулся. Шубин сидел, опустив голову.

— Вот, Александр Петрович, — легко заговорил Гааз, как бы давая понять, что все забыто, растворено покаянием и прощением и друг с другом теперь собеседуют два старых приятеля, один из которых оказался в стеснительных обстоятельствах и пришел за дружеской помощью и советом. — Здесь на первое время.

Шубин умоляюще взглянул на Федора Петровича.

— Прошу вас! Мне… после всего… мне разве можно из ваших рук?

— Настоятельно советую, — словно не услышав его, продолжал Гааз, — вернуться в Рязань. Подумайте, каково сейчас вашему батюшке. Как он страдает! Старость беззащитна и потому особенно нуждается в любви. А в Рязани найдете доктора Николая Агапитовича Норшина, моего крестника. Вот к нему записочка. Он поможет. И ступайте, голубчик, ступайте. Не дай бог, нагрянет полиция.

Не говоря ни слова, Шубин схватил руку Федора Петровича и припал к ней губами.

— Да что вы! — вскрикнул Гааз, поспешно убирая руку за спину. — Лишнее, совсем лишнее. Пойдемте. А то, мне кажется…

Пять минут спустя он удивленно пожимал плечами в ответ на вопрос приведенного все-таки Егором квартального Гордея Семеновича, тощего, будто жердь, отчего потертый мундир казался на нем с чужого плеча.

— Где, — медленно и значительно повторял Гордей Семенович, взором бывалого сыщика обшаривая комнату и в то же время подтягивая пояс, на котором, как безобидное украшение, висела сабля, — взятый с поличным преступник?

— Преступник? — На сей раз Федор Петрович широко развел руками. — О ком изволите, сударь?

— Ну как же. Явился ваш слуга, — квартальный указал на Егора, — и…

— Ошибка, милостивый государь, Гордей Семенович! — честно глядя в глаза квартального, воскликнул Гааз. — Ах, Егор, Егор, — укоризненно покачал он головой. — И куда ты спешишь! Что ты впереди отца лезешь в огонь!

Гордей Семенович усмехнулся.

— Поперед батьки в пекло, Федор Петрович.

— Именно так! О, какой глубокий смысл имеет эта русская пословица! Ты понял, Егор? Что же до приходившего ко мне господина Шубина, то он болен расстройством памяти, и весьма. Он зачастую не в силах сказать, что и зачем делал всего минуту назад. Нет преступления, потому что нет преступника, а есть больной, которого я буду лечить.

С чистой совестью проводив квартального и еще раз попеняв Егору, на что тот ответил горькой усмешкой претерпевшего оскорбление невинного человека, Федор Петрович в сопровождении молодого доктора Собакинского двинулся по больничным палатам…

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

Solve : *
14 + 21 =